Форшмак

Форшмак

Давид Моисеевич Кацнельсон праздновал свой семидесятилетний юбилей в кругу близких родственников, в эмиграции. Судьба занесла Давида Моисеевича в Германию. Сначала в небольшую немецкую деревеньку в гористо – лесной местности, недалеко от большого города Кассель. А затем поближе к своей дочери Двойре, в Баварский красавец Мюнхен. Давид Моисеевич к своим семидесяти выглядел вполне себе сохранившимся активным и крепким мужчиной, с небольшой лысиной островком, которую он с недавних пор стал прикрывать маленькой кипой, купленной в последнюю поездку в страну обетованную. В бытность, будучи профессором в одном из Украинских институтов, Давид Моисеевич преподавал ТММ (теорию машин и механизмов) и слыл ярым атеистом, выпивал с друзьями по случаю великих социалистических праздников и не только, а так без особого повода, по дороге из института домой, в гараже у своего товарища доцента Лени Клименко. Давид Моисеевич был гениальным ученым, с потенцией работать в совковом космическом агентстве, но из за пятой графы, остался работать в захолустном провинциальном металлургическом институте. В молодости его пробовали устроить в закрытый подмосковный научный центр, но на последнем этапе его анкета не выдержала проверки, и протеже Давида Моисеевича выскочил из кабинета отдела кадров, прикрывая от стыда раскрасневшееся лицо, пробежав мимо молодого Давида, стоящего в коридоре, дожидающегося своей участи.

Давид Моисеевич любил до беспамятства всех своих семейных. На первом месте шла жена Давида Моисеевича – Хая. На втором, по старшинству, сын Натан. На третьем месте, но на самом деле на первом, была Двойра, дочь Давида. Двойру Давид Моисеевич любил до беспамятства, от самых ее последних косичек в детстве, и до маленьких ямочек на щечках в девичестве. Двойра была всецело продолжением покойной матери Давида Моисеевича, и потому он скрытно, называя ее доцей, любил, нежил и лелеял надежду, что Двойра станет великим ученым в области биомедицины. На Натана Давид Моисеевич давно забил, понимая, что в старшем сыне проявились предпринимательские жилки. Давид Моисеевич часто ворчал на эту тему, внушая Натану, что необходимо защитить сверстанную диссертацию, что ученая степень обязательно пригодится ему в будущем. Но беспечный сын не слушал наставлений мудрого еврейского папы, продолжая заколачивать деньги на своих связях с местными металлургами и промышленниками. Еще Давид Моисеевич любил удить рыбу, ходить в горы, плавать под водой с маской и трубкой, читать книги, и в последнее время смотреть с Хаей телесериалы, но это так от нечего делать.

Давид Моисеевич, как уже писалось в начале, был сильным и крепким мужиком. Единственным физическим недостатком была прогрессирующая глухота, которая началась, примерно, в пятьдесят и к семидесяти заставила Давида Моисеевича носить специальный слуховой аппарат. Давид Моисеевич храбрился, пытаясь обходиться без наушников, но невроз слухового нерва прогрессировал, создавая шумы в голове. Хая, заставляла мужа носить аппарат постоянно, и выходила из себя:

Давид, ты можешь наконец то одеть эти гребанные уши. Ты меня не слышишь, мне приходиться кричать, у меня от этого болит спина. Пожалей окружающих, Давид.

Давид Моисеевич подчинялся любимой жене, надевал наушники, кривился, но вставлял их в уши, из которых росли редкие седые волосы. Хая Самойловна, тем временем, входила в роль сварливой жены:

Давид, тебе не нужны твои «уши», ты и так все прекрасно слышишь. Ты просто слышишь только то, что нужно тебе. А то, что ты не хочешь слышать, ты не слышишь. Ты меня не проведешь, Давид! Слава Богу, я живу с тобой почти пятьдесят лет, ты слышишь меня?

Давид же тем временем погружался в чтение, или быстро собирался на велосипеде к своей любимой Двойре. Совсем недавно Двойра родила Давиду Моисеевичу долгожданную внучку Сарочку. Саре шел четвертый год. Она была упитанным ребенком, который залез на шею родителям, благодаря попустительству деда. Сарочка, пользуясь дедовским пластилиновым характером, делала все что хотела: бегала по квартире, громко топая маленькими ножками, как недельный бегемотик, заставляя содрогаться нижние этажи; прыгала с кровати на пол; утаскивала из кухонного шкафчика, как маленькая одесская воровка, конфеты и сладости; ревела белугой, добиваясь всего невозможного; хохотала, как взрослая драматическая актриса, не выговаривая (напрочь) букву Р, заглядывая в глаза взрослым, могла с утра до ночи, произносить одну и ту же фразу:

Кал у Клаы укал коалы…

Давид Моисеевич тихо плавился от Сары. Он любил ее нежно и терпеливо, разучивая с ней песни и стихи. Последнюю выученную песню, они с гордостью (вдвоем) завывали, стоя на дедовском юбилее:

На позиции девушка повожала бойца,

Темной ночью постилася на ступеньках кыльца…

По началу, Германия представлялась Давиду страной, которая породила еврее – ненавистников и еврее — уничтожителей. Но найдя недалеко от своего первого немецкого жилища, в заброшенных горах, старое еврейское кладбище с ухоженными могилами и чистыми, вымытыми дождями мраморными плитами, с высеченными на них Давидовыми звездами, он поменял свое мнение. Особенно после того, как нашел на этом еврейском кладбище маленькую деревянную лавчонку, приютившуюся под старой рябиной. Давид частенько, брал с собой небольшую плоскую флягу, наливал туда дешевый немецкий бренди. Шел на кладбище, садился на лавочку, предаваясь жизнеразмышлениям. Крутил свои мысли, выпуская их наружу, подсмеиваясь над ними, задавая себе вопросы, отвечая на них. Изредка делая глотки из узкого металлического горлышка. Морщился, глядел на рябину, выбирая одну ягодку, и раскусывал ее, ощущая тонкую терпкость на языке. Кладбище присоседилось между домом, где жил Давид с Хаей, и супермаркетом средних размеров. Давид ходил в магазин ежедневно, заходя по пути к помершим и незнакомым еврейским покойникам. Разговаривал с ними, читая имена на могилах, стараясь разговаривать тихо, дабы не потревожить, а только призывая к внутреннему диалогу. Так ему было проще, спокойней что — ли. Присутствие такого кладбища, для Давида явилось странным откровением: ухоженный еврейский погост в стране, где евреев изжигали, как древесную гниль и ненужные опилки.

Давид Моисеевич был страстным путешественником. Он любил горы, ледники, реки, поля и луга, запахи грозы и следующий после громовых раскатов, дождь. Стоял под ним часто, слушая разбивающиеся капли. Глядел на купающихся в лужах воробьев и голубей. Ждал огромные водяные пузыри, первый признак оканчивающегося природного шторма. Этому всему он учил своего старшего сына. А когда Натан вырос, уйдя в свободное плавание, по волнам новой жизни, Давид перебросил все свои силы на Двойру. Возил ее на сплавы по Волжским притокам. Оберегал Двойру от комаров, заботился о ней, зная и веря, что снесет она ему в будущем, золотое яйцо — Сару.

Натан давно уже жил своей жизнью, как уже писалось раннее, зарабатывая, используя свои предпринимательские способности. Давид Моисеевич давно свыкся с мыслью, что сын никогда уже не защитит свою диссертацию, переживая внутри себя, что Натан стал таким семейным отщепенцем от науки. Он никак не мог себе представить, что в его научной интеллигентной семье, корнями уходящими к Давидовым прадедам, появится вот такой поверхностный, прыгающий по жизни, человек. Но, как говорится и делается, все моральные переживания замещаются физическими, соблюдая природный баланс, унося с собой годы в закрома памяти, стирая не нужные моменты, оставляя только хорошее, теплое и светлое. Сидя под старой рябиной, Давид вспоминал, как он водил маленького Натана на прыжки в воду, в местный бассейн. Как они играли по утрам в баскетбол на детской школьной площадке, и он поддавался малолетнему сыну, и как тот расстраивался до слез, когда проигрывал. А еще он помнил маленькую украинскую деревеньку, растянувшейся на лесном берегу чистой речки. Мазанку, холод в сенях, и рыбалку с пятилетним сыном. Первую уху и жареных линей в сметане, приготовленных сразу после вылова. Совсем недавно Давид нашел старую черно-белую фотографию, где он совсем молодой, в очках с самодельным шнурком, улыбается в брызгах этой самой речки, а на шее сидит самодовольный Натан и тоже смеется. Давид Моисеевич отнес фотографию в местную немецкую фото лавку, где попросил увеличить ее до среднего размера, для рамки, чтобы можно было повесить ее в спальне, над письменным столом. Стенки в Давидовой и Хаиной комнате были сплошь увешаны фотографиями: молодая мать Хаи – красавица Циля, отец Хаи – Самуил с двумя дочерями Хаей и Асей. Мать Давида – Ривка, запечатленная в Гаграх под большой пальмой, со своим мужем Файвелем и маленьким Натанчиком в тельняшке. Друзья Давида: крепыш Васька Корж, долговязый Гришка Штыря, Вовка Баранов, по кличке Баран и вездесущий Максим Реутов. На фото они все молодые, крепкие, улыбаются. Только вот получившие достойное звание советских инженеров по простому ИТРы. И где они все? Давид часто задумывался об этом, почему так сложилась судьба? Отчего Бог оберег только его из всей этой компании? Штыря, высокий красивый, баскетбольного роста мужик, не смог пережить уход своей жены красавицы Люськи, обобравшей друга Давида до самых последних порванных портянок. Гриха, как его всегда звал Давид, спился и помер, не дотянув до 57 нескольких лет. Баран — закоренелый, неухоженный холостяк. Сколько не пытались его свести и познакомить с женщинами, так ничего из этого и не вышло. Превратился в жалкого старика, еле сводящего концы с концами. Один как перст, в крохотной однокомнатной, убитой хрущевке, доживает свой век на Украине. Корж, страдавший недугом сердцем, удочеривший двух девочек, покоится на Сурско – литовском кладбище, в неубранной могиле, потому, что некому там прибираться. Максимка Реутов, выживший из последнего ума интеллигент. Голубых кровей старик, с седой бородой, замкнулся, перестав общаться с Давидом несколько лет назад, то ли из зависти, то ли из за злобы, самонакопившейся за много лет страданий от неустроенности, от не перспективы лучшей жизни для себя и своих детей. Давид частенько снимал эту светлую фотографию из прошлого, носил ее под рябину. Ставил на лавочку,  разговаривая с ними со всеми. Отхлебывал и закусывал, представляя, что они сейчас все рядом с ним, и всем хорошо и весело, как тогда в противоречивых шестидесятых.

Частенько Давид вспоминал еще одного своего институтского друга Лешку Чудикова. Лешка единственный в компании, кроме Давида, был евреем. Храбрым, не боящимся никого, отстаивающим с кулаками свою кровь и происхождение. Чудиков уехал после окончания института в Москву. Как поется в песне: храбрым судьба помогает. Закончил аспирантуру в авиационном институте, став доцентом, потом доктором наук, пробившись через суровые антисемитские заслоны. Долго работал на кафедре, первым подался в научный бизнес, начав продавать полупроводники и тиристорный привод. Чудик отдалился от своих провинциальных однокашников. Давид заезжал к нему в Москву, будучи в командировках или проездом. Они засиживались за полночь, пока их не разгоняла спать Чудикова жена Настя (врач офтальмолог). У Лешки росла дочь Лиза, и опьяневшие друзья мечтали о том, что их дети потенциально могут сложить пару. Лешка Чудиков был прямым и честным товарищем, особенно его правда – матка вылезала наружу, когда он становился пьяным и пропорционально выпитому, веселым. Чудиков мешал свою правду с шутками и анекдотами о партийном руководстве страны. Его несколько раз вызывали в районое отделение КГБ за непристойные шутки о советском укладе. Он приходил туда, нервно курил сигареты Ява. Потел, обещал завязать и потом выходя, снова напивался, продолжая свои антипартийные грязеизливания. Давид вспомнил, что когда – то, приехавший на 10 — ти летие выпуска Лешка, в изрядном подпитии, уже в конце вечера, в привокзальном ресторане, залез ногами на белую скатерть, начав орать, что мол на ГУМЕ есть небольшой французский балкончик, который расположен, как раз напротив мавзолея, и что было бы совсем неплохо затащить туда станковый пулемет Максим, который точно уж добьет до стоящих на трибуне вождей, и что тогда легче станет всем, и даже редким птицам, которым не позволено садиться на трагический мавзолейный гранит. Пожалуй Лешка был единственным, с кем Давид продолжал поддерживать отношения. Чудиков раньше, чем Давид, с первыми ласточками, отчалил в страну обетованную, поселился в Иерусалиме, так сказать поближе к Богу, открыв фирму по тем же полупроводникам. Лиза стала учиться на офтальмолога, последовала за матерью. Раз в год Давид с Хаей старались ездить в Израиль. Хая к сестре, Давид к Лешке. Там Давид отходил душой. Они, как в молодости, только уже на Иерусалимской кухне выпивали русскую водку, радуясь коротким встречам.

Спонсором Давидовых поездок в Израиль был Натан. Сын давно стал помогать родителям, покупая нужные вещи на дни рождения, и просто отсылая деньги. Хая откладывала их, как сама она говорила: на похороны. Давид сердился на Натана, не мог принять, что он сам не может себе позволить многого, злился на Хаю, что она мелет чушь о похоронах:

прекрати молоть чушь, — нервничал Натан, какие похороны, чего ты себя хоронишь. Нам еще жить и жить! Вот Сару нужно воспитать, ты ей должна вложить еще много в голову. Перестань все время повторять одно и тоже.

Давид, это ты полный дурак, хоть и доктор наук. Ученая степень тебе не помогла поумнеть. Ну а вот, что если мы помрем, кто будет платить за все. А так они будут знать, что есть за что. Это большое дело Давид, когда тебя хоронят не в долг детям. Ты просто не думаешь об этом, а мы с тобой уже в том возрасте, когда иногда нужно задумываться о другом Мире, который есть, Давид, ты меня слышишь, что я тебе говорю? Надень свои уши, Давид!

Я лично не собираюсь завтра помирать, Хая. И ты меня к этому не принудишь. Время холокоста закончилось. Евреи теперь не подвергаются уничтожению. Сейчас все вымирают либо от болезней, либо от старости, Хая.

Когда Давиду Моисеевичу стукнуло пятьдесят, его придавило сердце. Обнаружились какие-то странные боли в левой груди и он пошел провериться в студенческую поликлинику. Там ему сделали кардиограмму, установив, что есть какие-то отклонения от нормы. Врач, принимавший его, был молодым специалистом, интерном, со знанием теории, но без особой практики. Перед походом в поликлинику туда позвонила Муся, соседка матери Давида, по совместительству главный гинеколог областной больницы, известный специалист, но не в подходящей области медицины для Давида. В поликлинике Давида ждали, и молодой врач, получив на руки кардиограмму тут же побежал куда – то советоваться. Вернулся он с предложением положить Давида Моисеевича в больницу. Так не надолго, на недельку, чтобы покой и понаблюдать. Давид впервые попал в больницу. Уже будучи в палате, читая «Иностранную Литературу», он вдруг понял, что явилось причиной стресса, упекшего его в клинику. Он долго размышлял и понял, что это – антисемитизм. Не в том общем проявлении, в котором это явление существовало в стране, а в локальном его Давидовом случае. На кафедре разыгрывалось освободившееся место доцента, и Давид Моисеевич, как никто другой претендовал на него. Но у зав кафедры Есауленко, на этот счет было другое мнение. Давид ежедневно ходил к Есауленко на ковер, разговаривал с ним, тот улыбался Давиду. Хлопал его по плечу, провожал к двери, повторяя все время:

конечно мы знаем, бесспорно мы рассмотрим, и обязательно все решим.

В итоге вакантная должность досталась бездарному коллеге Давида Моисеевича, и Давид несколько дней переживал не на шутку. Есауленко после этого смотался в загранкомандировку, в Венгрию, на озеро Балатон, где устроили европейскую конференцию по механике. Давид Моисеевич не смог с ним объясниться. В момент пока Есауленко был в Будапеште, а Кацнельсон в больнице, сын завкафедры не понятным образом попал под местную электричку. Ему отрезало ноги, и он стал полным инвалидом. Давид об этом узнал через неделю и успокоился.

Дома он сказал Хае:

это произошло, как Божественное возмездие. Просто так, этого случится не могло. По-видимому, наш еврейский Бог не фраер, он все видит. Так вот прямо и сказал.

Хая, переживавшая за Давида, не меньше, чем он сам, только разводила плечами, и тихонько приговаривала:

слава Богу, что ты жив остался. Не нужны мне доценты с кандидатами, и так проживем. Бог все видит – это правда, Давид.

Второй раз Давида прихватило здоровье у Натана дома. Натан первый смотался за границу. Его вынудили некоторые обстоятельства. Родители точно не знали какие, но подозревали что Натан уехал из за каких – то своих личных проблем, так как отъезд был быстрым и спешным. Натан бросил фирму, квартиру и дачу, перебравшись жить в Германию. Снял квартиру в Бонне, и даже перевез туда своего пса – русского спаниеля, переростка, Фила. Давид приехал к Натану следующим летом, после отъезда сына. И там у него начались дикие боли в области паха и уретры. Натан впервые видел, как отец мучается. Давид выходил во внутренний садик и стонал, а когда заходил назад, то у него были видны на щеках подтеки от еще не высохших слез. Боль отпускала на минуты, и начиналась снова. Так прошли сутки, в невероятных мучениях. Натан вызвал местную неотложку, которая установила камни или крупный песок. Врачи предложили забрать Давида в больницу, но не имея страховки, это грозило большими финансовыми затратами, и посоветовавшись, отец и сын, решили ехать на Украину.

От Бонна до Берлина, по ровным, гладким дорогам, Давид Моисеевич продолжал стонать и мучаться. Боль, всхлипы и стоны отца отдавались в сердце сына, он закусывал нижнюю губу до крови, приговаривая сам себе:

ну ничего, немного осталось, потерпи, Папа, все будет хорошо. В конце всегда все хорошо, а если сейчас плохо, то это еще не конец. Терпи, скоро доедем.

Хотя, до скоро, было еще тысяча с лишним километров, и Натан разгонял свой старый скрипучий Фольксваген Гольф, дабы сократить расстояние, увеличением до предела своей скорости. Он переживал, что не оставил отца в Германии, поехав в такой дальний путь. Мимо мелькали ухоженные немецкие деревни, городки, стоящие в чашах холмов, полей и лесов. Скоро они добрались до дружественной Польши, в сумерки, дорога сузилась, быстро ехать стало труднее. В одном из Польских сел, Натана остановил полицейский дорожный патруль, за превышение скорости. Долговязый поляк подошел к машине и попросил документы. Опустив окно, Натан отдал права и техпаспорт.

Пан, вы быстро едите. Тут так нельзя гнать, — полицейский заглянул в машину, осветив фонариком изможденное лицо Давида Моисеевича.

Отцу плохо, камни идут, вот я и стараюсь ехать быстрее, — ответил Натан

Поляк протянул документы: езжайте аккуратнее. В Польше не немецкие дороги, тут нужно все время быть начеку. Видите сколько стоит знаков: Загиблых, раненных…

На границе, под красивым, и любимым Натаном, Львовом, была длиннющая очередь из автомобилей, суток на двое. Местные дельцы, промышлявшие местами в последней, кто из вновь испеченных бизнесменов, кто из блатных, предлагая продвинуться вперед за сотку долларов. Натан тут же заплатил, оговоренную таксу, и через двадцать минут их машина переместилась под самый приграничный шлагбаум. Затем был короткий просмотр багажника. Отметка паспортов, и отец с сыном оказались на родной Украинской стороне. Машину начало трясти на булыжниках, ямах, рытвинах и колдобинах. Натан еле удерживал руль на виражах между дорожными препятствиями. Несколько раз Натан, по просьбе отца останавливался и Давид, как говорят на Украине: “ходил до ветру”. Так продолжалось несколько часов, пока Натан не осознал, что отец прекратил стонать.

Тебе, что стало легче?, — спросил Натан

У меня, по – моему, все прошло, — ответил Давид Моисеевич. Из — за тряски, у меня вышел весь песок. Уже ничего не болит, Натан. Поехали назад, — отец впервые засмеялся. Бог не фраер, он все знает и видит, он нас ведет, Натан, помни об этом всегда. Верь мне, Натан. Этот песок, который был во мне, это был песок, по которому Моисей водил наш народ, спасая его от Египтян. Ну скажи мне, Натан, ну зачем нам с тобой этот исторический песок? – Давид смеялся во всю.

Они все равно доехали до своего города Н и Натан, на следующий день, утром, определил отца в местную и лучшую больницу, где работал врачом его товарищ. Давиду сделали УЗИ и обнаружили лишь остаточные следы. Весь песок вышел из Давида, покрыв большую часть территории Западной Украины.

Всю жизнь Давида Моисеевича волновал один и тот же вопрос: почему Бог, который не тот, кто пришел в виде Иисуса на землю, а тот который его Отец, невидимый, там где —  то на небе, в облаках, между звездами, который считался в подсознании Давида сто процентным евреем, чтобы ему не говорили, послал на землю именно сына, а не дочь? Ведь все же на земле Божьи твари, значит и женщины тоже, ведь должна же была быть у Бога Отца дочь, вот почему он ее не послал, доказывать свою Божественность и всемогущество? Путем долгих раздумий он пришел к собственному выводу, что Отец любил бы дочь больше, что хотел сберечь ее от Римского вандализма, от упреков, от предательств, от человеческого безумия. Сберег, для себя, для будущего, для собственных внуков. Давид думал и приходил к выводу, что здесь проявился Божественный эгоизм. О, как бывает, вздыхал Давид. Он представлял себе, как Бог отец, здоровенный в белом одеянии мужик, сидя в царском кресле, ведет разговор с сыном и дочерью, объясняя свою первопричину принятия решения, а как говорится доводы Отца всегда верны. Свои мысли, Давид переносил на собственную жизнь и перераспределял свою любовь между Натаном и Двойрой. Он себя уговаривал, как мог, и ничего не мог поделать со своими выводами, Двойра была ближе, и не только территориально…

В последний раз, когда Давид и Хая уже пребывали в эмиграции, ранней весной, когда только начали зацветать лесные подснежники и крокусы, Давида вновь прихватило сердце. Ему стало плохо. Испарина покрыла лоб. В левой стороне груди заныло, и стало резко болеть, как никогда до этого. Он позвал Хаю:

Хая, дорогая, мне кажется приходит настоящий каюк, — звони Двойре. Я не шучу, по – моему, меня прихватило серьезно. Хая, меня может спасти только твой форшмак, только свежий Хая, слышишь…

Хая бросилась звонить Двойре, которая в этот момент была интерном в немецкой клинике на юге Германии. Двойра вызвала «скорую», бросившись на ближайший поезд. Позвонила Натану. И они оба с двух сторон, наперегонки, Натан с севера, Двойра с юга, к одной самой близкой своей земной точке, к отцу, к Давиду Моисеевичу. Молясь, плача, чтобы застать, чтобы их локально взятая жизненная трагедия произошла при них, чтобы успеть, повидать, потрогать, поцеловать. Больница, куда Давида увезла немецкая неотложка находилась в районом центре, в гористой местности, не далеко от деревни, где проживали Давид и Хая. Чистая, небольшая, клиника, с образцово — немецким приветливым персоналом, встретила Натана в половину пятого вечера. Поднявшись на третий этаж, Натан увидел мать, в коридоре, заплаканной, с красными и уставшими от слез глазами. Издалека, в конце, возле стойки регистрации больных, он узрел Двойру, разговаривающую с кем – то по мобилке. Ничего не спрашивая, Натан притянул Двойру к себе, почувствовав материнский знакомый запах и уютное тепло, из детства. Через плачь, он вдруг понял, что мать бормочет, прижавшись к его, сыновнему плечу, рубашка стала вмиг мокрой, от слез и губ:

он жив Натан, он будет долго жить. Это не сердце, Натан, это желудок, у него язва. Но он все равно хочет форшмак. Натан, ты мой, золотой мальчик, он мой самый дорогой в мире человек, я бы не смогла. Его Бог услышал меня, Натан, он меня услышал, я знаю это его Бог. Он все время о нем говорил мне, а я не верила, Натан. Бог есть! Слышишь, Натан.

Натан отодвинул мать и зашел в палату. Давид Моисеевич, бледный и с капельницей, лежал на спине, глядя в потолок, где билась муха о лампу дневного света. Насекомое, чудом попавшее в стерильную палату, пыталось выбраться на свет, перепутав окно с нагревательными световыми трубками.

вот и ты Натан, зря приехал. Видишь, сынок, эту муху, и я бьюсь так же, и ты, и мы все. Бьемся, машем крыльями, сотрясаем воздух, и затем мрем, как насекомые. Натан, ты зря приехал. Это не повод, лучше бы я вас так не разочаровывал. Пришлось вам всем. Прости меня, Натан. Сын, нагнулся и поцеловал отца, в теплый лоб (ну и фиг с этими приметами). Посидел рядом, смотря, как отец кряхтит и сопит, переворачиваясь с одного бока на другой. Натан слышал только муху, треск ее крыльев и удары о лампу и потолок, они заглушали смысл всего, жизнь и усталость.

Позже, когда Давид заснул, уставший Натан, вышел в больничный коридор и не застал там ни мать, ни сестру. Взял такси, стоявшее невдалеке, и поехал домой к родителям. В квартире было пусто. Натан позвонил Двойре и узнал, что мать поехала провожать ее на вокзал. Почувствовав голод, Натан зашел на кухню, в надежде найти чего – то съестного. На кухонном столе стояло средних размеров серебряное блюдо с рубленной селедкой, украшенное в центре, веточками укропа и зернышками граната. Хая всегда так делала. Натан вспомнил детство, и улыбнулся. Окно было приоткрыто, небо уже было в первых звездах, и в кухню проникал запах природной свежести. Надвигался дождь. Между оконной рамой и подоконником стояла бирюзовая стеклянная пепельница, оставшаяся от деда Самуила. Пепельница была заполнена до отказа окурками, оставшимися от Двойры. Натан представил себе, как его сестра сидела возле открытого окна, плача, от счастья, что отец будет жить, и курила одну за одной сигареты. Под пепельницей Натан увидел, сложенный вдвое, небольшой огрызок блокнотной бумаженции, на котором ровным Двойриным почерком был написан короткий стих:

Ты явишься ко мне спасеньем,

Ты разъяснишь всё, а затем,

Мы будем жить одним пареньем,

Над существом земным, и тем

Мы вознесемся над Реальным,

Освободив Земной наш плен,

Исправив тем наш старый крен…

Натан перечитал стих дважды, подумал о том, что никогда доселе не читал Двойриных стихов, покопался в пепельнице, нашел самую недокуренную сигарету, смахнул с нее пепел, и жадно закурил. Окурок был слегка солоноватым от пепла. Две недели назад Натан в очередной раз бросил курить…

Июнь 2013

 

Leave a Comment

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.